Вопрос кажется некорректным.
Лев Николаевич Гумилев [1]– автор пассионарной теории этногенеза, великолепных исследований о древних кочевниках Евразии, фундаментальных трудов о народах Срединной Азии. Он один из самых проницательных знатоков русской истории. Его по праву можно считать основоположником многих современных евразийских концепций.
А коли есть глубокие учения, то должны быть и ученики. Это как бы само собой разумеется. Школу и учеников великого ученого придумывать нет нужды – они будут, даже если школа не провозглашается при жизни. Нам ведь кажется абсолютно естественным наличие последователей у Сократа, Платона, Аристотеля или Аль-Фараби, Махмуда Кашгари, Абая. Хотя официальной вывески на двери или дорожного указателя, допустим, «Школа Абая», не существовало.
Следовательно, вопрос: были ли у Гумилева ученики? – можно вроде бы спокойно снять.
Однако не все так просто. Уж слишком сурово судьбу ученого правила эпоха. Его раз за разом отправляли в неволю, а учения впоследствии объявлялись «неправильными».
Есть у Гумилева в работе «Старобурятская живопись» такое суждение:
«Подводя итог двухтысячной истории буддизма, мы не можем не заметить странной, на наш взгляд, особенности этого учения. Каждый основатель школы или направления в Европе начинает с отрицания предшествовавших концепций и критики их, более или менее жесткой. В Центральной Азии было наоборот. Отвергаемое учение не отрицалось, а просто объявлялось… низшей ступенью познания или совершенства. Так, по легенде, к Будде Шакья-муни пришла старушка и сказала: «Учитель, ты проповедуешь какое-то новое учение, а я привыкла почитать Индру. Я верю тебе, но можно ли мне продолжать молиться Индре?» Будда ответил: «Да, матушка, молись Индре, это тоже приведет тебя к спасению». Эта легенда приводится как пример того, что скудный разум не может воспринять высот Учения, но людям с образованием и способностями свободомыслие категорически воспрещалось. Например, когда китайский монах Сюань Цзан прибыл к индийскому царю Харше, ревностному буддисту, тот решил в честь высокого гостя устроить диспут с инакомыслящими, которых в VII веке в Индии было много. Царь обнародовал такой призыв: «Все желающие будут допущены к спору, но те, которые оскорбят китайского ученого, будут казнены; тем, кто с ним не согласится, будет отрезан язык, а тем, кто его одобрит, ничего не будет». Диспут не состоялся из-за неявки оппонентов.
Так действовали могучие дхармапалы – хранители закона, и положение не изменялось при сменах философских концепций, за тем лишь исключением, что представители соперничавших школ подвергались гонениям наряду с иноверцами. Но гибли люди, а не концепции, которые наращивались одна на другую, создавая многоступенчатый синкретизм с диалектическим развитием первоначальной идеи»[2].
Что примечательного в этом обзоре?
Лев Гумилев рассказывает о великих учениях древности. А на самом деле, кажется, говорит об учениках. «Гибли люди, а не концепции». Не перекликается ли эта апофтегма с потаенной надеждой любого ученого на долгую жизнь собственных идей, написанных книг, выстраданных теорий, на восприимчивую память почитателей – современных и неведомых?
Древние мудрецы Центральной Азии не отвергали прежних учений, а добавляли новые. Они уходили – оставались ученики.
А если у вас были учителя, вы невольно стремитесь передать накопленные знания тем, кто идет на смену.
Так принято в научном мире, в атмосфере подлинного научного творчества. Нередко случается, что и она отравлена духом меркантилизма, отвергающим научную преемственность.
И Гумилев порой оказывался в недружелюбной научной среде, каковая именно по причине неблагожелательных отношений обыкновенно теряет научные традиции и превращается в непродуктивную консорцию, а то и персистент[3].
Но все же ему везло в жизни. Трагическая череда лет в неволе неизменно индуцировала поддержку. В роли ангелов-хранителей нередко выступали именно учителя. Без их поддержки было бы не выжить в сталинских лагерях.
А потому и он помогал впоследствии другим. Выстраивал новые научные концепции, не отвергая старые, лишь добавляя свое видение истории.
И вот уже в XXI веке его необычные работы изучают новые люди, часто пополняя ряды если не учеников, то почитателей.
Стало быть, прежде чем рассказывать об учениках, следует поведать об учителях. О тех, кто помогал в трудную минуту.
О, жизнь без завтрашнего дня!..
Выделим жизненные вехи.
В принципе, Гумилев обозначил их сам. Как ученый, больше писал, разумеется, о научных идеях, воззрениях, концепциях, погружаясь в толщу исторических событий, фактов, описаний, исследований, являя на свет редкие по энциклопедическому охвату и своеобразным взглядам труды. Но Гумилев-гражданин, личность, патриот не мог не выразить своего отношения к современным политическим и социальным переменам, к жизни, друзьям, близким.
Как, например, в автобиографии, надиктованной на магнитофон, названной им «Автонекрологом»[4].
Один из вариантов «Автонекролога» он предварил таким пояснением:
«Личная биография автора никак не отражает его интеллектуальной жизни. Первую автобиографию мы все пишем для отдела кадров, а вторую, некролог, обычно пишут знакомые или просто сослуживцы. Как правило, они выполняют эту работу халтурно, а жаль, ибо она куда ценнее жизнеописания, в котором львиная доля уделена житейским дрязгам, а не глубинным творческим процессам. Но можно ли судить за это биографов: они и рады были бы проникнуть в «тайны мастерства», да не умеют. Тайну может раскрыть только сам автор, но тогда это будет уже не автобиография, а автонекролог, очерк создания и развития научной идеи, той нити Ариадны, с помощью которой иногда удается выбраться из лабиринта несообразностей и создать непротиворечивую версию, называемую научной теорией» (магнитофонная запись 1987 года).
Вот что рассказывал Лев Николаевич Гумилев:
«34-й год был легким годом, и поэтому меня в университет приняли, причем самое трудное для меня было достать справку о моем социальном происхождении. Отец родился в Кронштадте, а Кронштадт был город закрытый, но я нашелся: пошел в библиотеку и сделал выписку из Большой советской энциклопедии, подал ее как справку, и, поскольку это ссылка на печатное издание, она была принята, и меня приняли на исторический факультет. Поступив на истфак, я с охотой занимался, потому что меня очень увлекли те предметы, которые там преподавались. И вдруг случилось общенародное несчастье, которое ударило и по мне, – гибель Сергея Мироновича Кирова. После этого в Ленинграде началась какая-то фантасмагория подозрительности, доносов, клеветы и даже (не боюсь этого слова) провокаций.
Осенью 35-го года были арестованы тогдашний муж моей матери Николай Николаевич Пунин, и я, и еще несколько студентов. Но тут мама обратилась к властям, и так как никакого преступления реального у нас не оказалось, нас выпустили. Больше всех от этого пострадал я, так как после этого меня выгнали из университета, и я целую зиму очень бедствовал, даже голодал, т. к. Николай Николаевич Пунин забирал себе все мамины пайки (по карточкам выкупая) и отказывался меня кормить даже обедом, заявляя, что он «не может весь город кормить», т. е. показывая, что я для него совершенно чужой и неприятный человек. Только в конце 36-го года я восстановился благодаря помощи ректора университета Лазуркина, который сказал: «Я не дам искалечить жизнь мальчику». Он разрешил мне сдать экзамены за 2-й курс, что я сделал экстерном, и поступил на 3-й курс, где с восторгом начал заниматься уже не латынью на этот раз, а персидским языком, который я знал как разговорный (после Таджикистана) и учился теперь грамоте».
Михаил Семенович Лазуркин (1883–1937), ректор Ленинградского государственного университета (ЛГУ) в 1933–1937 годы, был, видимо, первым, но не единственным научным руководителем, протянувшим руку помощи Гумилеву в трудную пору жизни.
Все же первой, когда его арестовали, в защиту выступила мама.
Должен был бы защищать отец, но Николай Гумилев (1886–1921), поэт Серебряного века, создатель школы акмеизма, офицер и дворянин, был расстрелян в августе 1921 года как участник так называемого «Таганцевского заговора»[5]. Дело «Петроградской боевой организации В.Н. Таганцева» было одним из первых в Советской России после революции 1917 года, когда массовому расстрелу (вместе с убитыми при задержании – 96 человек) подверглись представители научной и творческой интеллигенции, в основном Петрограда.
В 1992 году все осужденные по делу «Петроградской боевой организации» были реабилитированы, и «дело» признано сфабрикованным.
Мама Льва Гумилева – Анна Андреевна Ахматова (1889–1966), русский поэт (Ахматова ненавидела слово «поэтесса», называя себя исключительно «поэтом»), как говорил Никита Струве, «последняя великая представительница великой русской дворянской культуры».
В 1916 году в Слепневе, в имение Львовых (бабушки Льва Гумилева по отцу), в котором прошло детство Левы, Ахматова написала стихотворение о таинственном пророчестве некоего странника…
…Мы заметить почти не успели,
Как он возле кибитки возник.
Словно звезды глаза голубели,
Освещая измученный лик.
Я к нему протянула ребенка,
Поднял руку со следами оков
И промолвил мне благостно-звонко
«Будет сын твой и жив и здоров!»
Даже если сей предсказатель – поэтический вымысел, в переложении поэта-пророка предречение обретает магическую силу. В самом деле, «Будет сын твой и жив и здоров!» помогало в жизни Льву Николаевичу. Четыре раза арестовывали его и давали разные сроки, но он выжил, много творил, прожил долгую жизнь, оставил о себе память как об одном из самых ярких и оригинальных мыслителей XX века.
Признанная классиком отечественной поэзии еще в 20-е годы, Анна Ахматова подвергалась замалчиванию, цензуре, травле (включая «персональное» постановление ЦК ВКП(б) 1946 года, не отмененное при жизни). На ее долю выпали тяжелейшие испытания – аресты мужа, сына, гибель близких людей, постоянная слежка за ней самой.
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
(Из цикла «Реквием», 1961.)
Так писала Ахматова в ноябре 1935 года, когда был арестованы домочадцы. Бросилась спасать сына и мужа – Николая Пунина. Обратилась к властям, как пишет Лев Гумилев. На сей раз помогло.
Но муки и страдания матери не закончились.
Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень,
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
Стихотворение датируется 1938 годом.
«В 38-м я был снова арестован, – продолжал в «Автонекрологе» Гумилев, – и на этот раз уже следователь мне заявил, что я арестован как сын своего отца, и он сказал: «Вам любить нас не за что». Это было совершенно нелепо, потому что все люди, принимавшие участие в «Таганцевском деле», которое имело место в 21-м году, к 36-му уже были арестованы и расстреляны. Но следователь капитан Лотышев не посчитался с этим, и после семи ночей избиения мне было предложено подписать протокол, который не я составлял и который я даже не смог прочесть, будучи очень избитым. Сам капитан Лотышев потом, по слухам, был расстрелян в том же 38-м году или в начале 39-го. Суд, трибунал меня и двух студентов, с которыми я был еле знаком (просто визуально помнил их по университету, они были с другого факультета), осудили нас по этим липовым документам с обвинением в террористической деятельности, хотя никто из нас не умел ни стрелять, ни на шпагах сражаться, вообще никаким оружием не владел».
Теперь не помогли никакие «обращения к властям». Ахматовой осталось только мучиться неизвестностью, ожидая решения участи сына.
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей –
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…
(1938)
Лев Гумилев: «Дальше было еще хуже, потому что прокурор тогдашний объявил, что приговор в отношении меня слишком мягок, а сверх 10-ти лет по этой статье полагался расстрел. Когда мне об этом сообщили, я это воспринял как-то очень поверхностно, потому что я сидел в камере и очень хотел курить и больше думал о том, где бы закурить, чем о том, останусь я жив или нет. Но тут произошло опять странное обстоятельство: несмотря на отмену приговора, в силу тогдашней общей неразберихи и безобразия, меня отправили в этап на Беломорский канал. Оттуда меня, разумеется, вернули для проведения дальнейшего следствия, но за это время был снят и уничтожен Ежов и расстрелян тот самый прокурор, который требовал для меня отмены за мягкостью. Следствие показало полное отсутствие каких-либо преступных действий, и меня перевели на особое совещание, которое дало мне всего-навсего 5 лет, после чего я поехал в Норильск и работал там сначала на общих работах, потом в геологическом отделе и, наконец, в химической лаборатории архивариусом».
Долгое время Анна Ахматова ничего не знала о судьбе сына. Маялась у ворот «Крестов» – следственного изолятора в Петербурге, одного из самых внушительных в России. Глухое отчаяние переполняло душу, пожирая дни и ночи, ломая ритм жизни, лишая даже призрачного ощущения прочности существования.
О, жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня…
В сумеречном состоянии, видимо, и родилось стихотворение, которое так не нравилось Льву Николаевичу:
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пыльные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
(1939)
Не нравилась душераздирающая строка «Ты сын и ужас мой». Не нравилось Гумилеву и название цикла, о чем высказался недвусмысленно в «Автонекрологе»:
«Последние 5 лет ее жизни я с матерью не встречался. Именно за эти последние 5 лет, когда я ее не видел, она написала странную поэму, называемую «Реквием». Реквием по-русски значит панихида. Панихиду по живому человеку считается, согласно нашим древним обычаям, служить грешно, но служат ее только в том случае, когда хотят, чтобы тот, по кому служат панихиду, вернулся к тому, кто ее служит. Это было своего рода волшебство, о котором, вероятно, мать не знала, но как-то унаследовала это как древнерусскую традицию. Во всяком случае, для меня эта поэма была совершеннейшей неожиданностью, и ко мне она, собственно, никакого отношения не имела, потому что зачем же служить панихиду по человеку, которому можно позвонить по телефону».
Некорректно было бы обсуждать размолвку родных людей, замечательных творцов. Можно лишь заметить, что гумилевское заглавие «Автонекролог» звучит никак не оптимистичнее «Реквиема».
Страшное время, тяжкие мысли, леденящие душу стихи.
В какой-то мере Льву Гумилеву везло. Он отбыл срок в Норильлаге и, выйдя на свободу, попросился на фронт. Участвовал в Великой Отечественной войны, штурмовал Берлин, писал стихи на военную тему и вернулся живым, невредимым домой.
Вот военное жизнеописание из «Автонекролога».
«Окончил я срок в 1943 году, и как безупречно проведший все время без всяких нареканий и нарушений лагерного режима я был отпущен и полтора года работал в экспедиции того же самого Норильского комбината. Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил – как в благодарность – отпустить меня в армию.
Начальство долго ломалось, колебалось, но потом отпустили все-таки. Я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь «Неремушка», откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне. Было очень холодно, голодно, очень тяжело. Но когда мы доехали до Брест-Литовска, опять судьба вмешалась: наш эшелон, который шел первым, завернули на одну станцию назад (уж не знаю, где она была) и там стали обучать зенитной артиллерии. Обучение продолжалось 2 недели. За это время был прорван фронт на Висле, я получил сразу же назначение в зенитную часть и поехал в нее. Там я немножко отъелся и в общем довольно благополучно служил, пока меня не перевели в полевую артиллерию, о которой я не имел ни малейшего представления.
Это было уже в Германии. И тут я сделал действительно проступок, который вполне объясним. У немцев почти в каждом доме были очень вкусные банки с маринованными вишнями, и в то время, когда наша автомобильная колонна шла на марше и останавливалась, солдаты бегали искать эти вишни. Побежал и я. А в это время колонна тронулась, и я оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане. Три дня я ходил и искал свою часть. Убедившись, что я ее не найду, я примкнул к той самой артиллерии, которой я был обучен – к зенитной. Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, немцев не обидел (да и не мог их обидеть, их не было там – они все убежали). И в этой части – полк 1386-й 31-й дивизии Резерва Главного командования – я закончил войну, являясь участником штурма Берлина.
К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Финкельштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чем и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды. Но когда война кончилась и понадобилось описать боевой опыт дивизии, который было поручено написать нашей бригаде из десяти-двенадцати толковых и грамотных офицеров, сержантов и рядовых, командование дивизии нашло только меня. И я это сочинение написал, за что получил в виде награды чистое, свежее обмундирование: гимнастерку и шаровары, а также освобождение от нарядов и работ до демобилизации, которая должна была быть через 2 недели».
Учителя и «каторжный» ученик
После возвращения с фронта помощь нужна была в не меньшей степени, чем до войны, несмотря на регалии фронтовика. Осуждение и пребывание в лагерях накладывало свою печать, воздвигая барьеры на пути к научным штудиям.
«Автонекролог»: «Я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой, встретил свою мать, которая обняла меня, расцеловала и очень приветствовала. Мы с ней всю ночь проговорили, потом я пошел в университет, где декан исторического факультета Мавродин встретил меня также ласково и приветливо, называл «Лева» и разрешил мне на выбор: или поступить на очный, или на заочный, или сдать экстерном экзамены за 4-й и 5-й курс. Я выбрал последнее и за один месяц сдал все экзамены (поскольку я и в лагере занимался, ну и подготовка у меня была хорошая – историю я знал), сдал кандидатский минимум по французскому языку и по марксизму (так сказать, по истории философии). Сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения, где меня сразу же приняли, и я начал заниматься дальше, поехал в экспедицию с профессором Артамоновым».
Владимир Васильевич Мавродин (1908–1987) – ленинградский историк, в будущем профессор исторического факультета ЛГУ, автор книг по истории Древней Руси[6], на которые позже ссылался в своих работах Лев Гумилев. А в тот момент был деканом исторического факультета ЛГУ. И он не просто посчитал Гумилева способным студентом, которому можно разрешить сдать экзамены экстерном, а, как настоящий ученый, разглядел в нем дар исследователя.
Гумилев легко сдал кандидатский минимум и вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения АН СССР Ленинградское отделение (ЛО ИВАН АН СССР).
Еще в 1936 году, когда его отчислили из ЛГУ, полуголодный Лева часто находил утешение в библиотеке Института востоковедения, изучая печатные источники по истории древних тюрков. Через год, восстановившись на учебе, выступил в Институте востоковедения с докладом на тему «Удельно-лествичная система тюрков в VI-VIII веках». Спустя 12 лет, в 1959 году, доклад появился в виде статьи на страницах журнала «Советская этнография»[7].
А пока летом 1946 года, уже в статусе аспиранта Института востоковедения, он принял участие в археологической экспедиции Артамонова в Подолье. Здесь, в юго-западных степях Украины началась более чем двадцатипятилетняя дружба и сотрудничество Льва Гумилева с Михаилом Ивановичем Артамоновым (1898–1972), археологом, историком, основателем советской школы хазароведения, директором Государственного Эрмитажа.
В 1956 году Артамонов смело поставил подпись под обращением в защиту Гумилева, когда его в очередной раз отправили в лагеря, и дал ему положительную характеристику.
Главные труды Артамонова посвящены истории и культуре хазар, скифов и ранних славян[8].
В 1965 году он не без удовлетворения, которое проступает между строк, написал предисловие к книге Гумилева «Открытие Хазарии»[9], вышедшей в свет в 1966 году.
«Я активно содействовал организации экспедиций Л.Н. Гумилева в дельту Волги и на Терек с целью исследования хазарской проблемы на месте, там, где существование хазар засвидетельствовано источниками, – писал М.И. Артамонов. – Главная задача, которая ставилась перед экспедициями, заключалась в отыскании остатков больших и славных хазарских городов – Итиля и Семендера, хотя о бесследной гибели первого из них в волнах Волги давно уже существовали весьма вероятные догадки, а второй считали находившимся не на Тереке, а южнее, в предгорьях Дагестана.
Что же дали экспедиции Л.Н. Гумилева? Привели ли они к решению поставленной задачи? Коротко ответить на этот вопрос нельзя. Гумилев, как и его предшественники, не обнаружил остатков Итиля в наиболее вероятном месте его нахождения, но зато он впервые и со всей убедительностью разъяснил, каким образом этот город мог исчезнуть…
Книга Л.Н. Гумилева знакомит читателя с кругом разнообразных вопросов, касающихся истории природы и населения нашей страны. Вокруг хазарского узла автор стягивает явления как более раннего, так и более позднего времени на огромном пространстве от Тихого до Атлантического океана. В книге он выясняет закономерности исторического процесса, опосредствованного изменениями природы, и показывает важную роль природного фактора в жизни людей…»
Справедливости ради надо заметить, что Артамонов без большого восторга отнесся к стремлению ученика отображать исторические проблемы яркими красками, увлекательно повествуя об исторических коллизиях. Все-таки Михаил Иванович был ученым классического стиля.
«Книга Л.Н. Гумилева увлекательно написана. Это не формальный отчет о проделанной работе и не сухое изложение достигнутых результатов. Оставаясь строго научной, она не рассчитана на специалистов, а доступна любому читателю с элементарной исторической подготовкой, – писал Артамонов. – Трудно определить жанр, к которому следует относить книгу Гумилева. Сам он называет ее биографией научной идеи, но это еще и автобиография, так как идея неотделима от своего автора и тех поисков, в результате которых она кристаллизуется и получает самостоятельное существование. Во всяком случае, это интересная книга, которую прочтет каждый, кто увлекается романтикой трудного поиска, где бы он ни совершался – в поле или в кабинете, кто любит следить за тем, как совершаются открытия. Я бы отнес книгу Л.Н. Гумилева к детективной литературе, если бы эта литература не ограничивалась описанием раскрытия преступлений, а в художественной форме рассказывала о решениях научных проблем. Впрочем, в нашей и иностранной литературе время от времени появляются книги, в которых содержатся увлекательные истории научных исследований. Это такого рода детективы, которые приносят наибольшую пользу и с особым успехом могут развиваться на археологическом материале. К их числу относится и предлагаемая вниманию читателей книга Л.Н. Гумилева».
Лев Николаевич, возможно, был не согласен с причислением Артамоновым его труда к беллетристике, ибо не раз заявлял, что считает неконструктивным деление научных работ на академические (трудно читаемые) и популярные (легковесные). «Любую сложную проблему можно изложить живым и ясным языком, не снижая научной значимости», – писал он в одной из заявок на будущую книгу. И добавлял: «Ученые пишут книги не друг для друга, а для широкого читателя»[10]. Таково, можно сказать, было творческое кредо.
Но возражать Артамонову не стал. Напротив, был благодарен за поддержку. Предварил книгу посвящением: «Мысли и чувства автора, возникшие во время пятилетнего путешествия по Хазарии как в пространстве, так и во времени, или биография научной идеи. Написана в 1965 г. н.э., или в 1000 г. от падения Хазарского каганата, и посвящена моему дорогому учителю и другу Михаилу Илларионовичу Артамонову».
Теплые чувства не мешали Артамонову вступать в дискуссии с учеником.
Более того, в начале 70-х годов Михаил Иванович безоговорочно перешел в стан противников пассионарной теории этногенеза, и многолетняя дружба прервалась. По мнению Аполлона Кузьмина, одного из самых последовательных оппонентов Льва Гумилева, «Артамонов решительно отверг предложенную Л. Гумилевым концепцию этногенеза, в особенности идею «пассионарности», не без оснований увидев в ней попытку оправдания неравенства и притязаний на преимущества отдельных народов»[11].
Вот такой непримиримой бывает порой борьба идей.
А тогда, в 1946 году, после возвращения Гумилева из археологической экспедиции в Подолье, начался новый виток репрессий.
В августе 1946 года член Политбюро ЦК ВКП (б) Андрей Жданов неожиданно выступил на Оргбюро ЦК с докладом, осуждающим лирические стихи Анны Ахматовой и сатирические рассказы Михаила Зощенко. Доклад лег в основу партийного постановления «О журналах “Звезда” и “Ленинград”»[12].
Вот фрагмент:
«Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, «искусстве для искусства», не желающей идти в ногу со своим народом наносят вред делу воспитания нашей молодёжи и не могут быть терпимы в советской литературе».
Жданов клеймил Ахматову за стихотворение «Все мы бражники здесь, блудницы…», которое вышло в журнале «Аполлоне» еще в 1913 году:
«Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой… Такова Ахматова с ее маленькой, узкой личной жизнью, ничтожными переживаниями и религиозно-мистической эротикой. Ахматовская поэзия совершенно далека от народа. Это – поэзия десяти тысяч верхних старой дворянской России»[13].
В новое время была опубликована обобщенная стенограмма того самого заседания Оргбюро ЦК ВКП(б), состоявшегося 9 августа 1946 года. Из нее теперь известно, что и Сталин называл Анну Ахматову «поэтессой-старухой», хотя сам был старше на добрый десяток лет.
То есть коммунистические вожди воспринимали ее как «пережиток прошлого».
Ахматова не возражала, знала, что она – иная:
Вы меня, как убитого зверя,
На кровавый подымете крюк,
Чтоб, хихикая и не веря,
Иноземцы бродили вокруг
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.
Александр Михайлович Панченко (1937–2002), академик Российской Академии наук, ученик, друг и соратник Гумилева отмечал:
«Ахматова и выглядела, и воспринималась как барыня. Барство было и в Льве Николаевиче, – настоящее барство, в котором нет и тени снобизма, нет ничего от парвеню. Однажды в конце 50-х годов он решил навестить родовое Слепнево, расположенное в нескольких верстах от Бежецка. Его подвез на телеге местный мужик. По дороге они разговорились, и вдруг мужик сказал:
– А я тебя узнал: ты слепневский барин.
– Как узнал?
– А ты, как твой папаша, ни одной буквы не выговариваешь»[14].
Гумилев оказался между молотом и наковальней. Высочайший гнев, порожденный благородным происхождением родителей, обрушился нарастающим валом ограничительных мер. Спасала только помощь столь же благородных личностей, но оказывалась она редко и не всегда.
«Когда я вернулся, то узнал, что в это время мамины стихи не понравились товарищу Жданову и Иосифу Виссарионовичу Сталину тоже, и маму выгнали из Союза, и начались опять черные дни, – писал Гумилев в «Автонекрологе». – Прежде чем начальство спохватилось и выгнало меня, я быстро сдал английский язык и специальность (целиком и полностью), причем английский язык на «четверку», а специальность – на «пятерку», и представил кандидатскую диссертацию. Но защитить ее уже мне не разрешили. Меня выгнали из Института востоковедения с мотивировкой: «за несоответствие филологической подготовки избранной специальности», хотя я сдал и персидский язык тоже. Но несоответствие действительно было – требовалось два языка, а я сдал пять. Но тем не менее меня выгнали, и я оказался опять без хлеба, без всякой помощи, без зарплаты. На мое счастье, меня взяли на работу библиотекарем в сумасшедший дом на 5-й линии в больницу Балинского.
Я там проработал полгода, и после этого, согласно советским законам, я должен был представить характеристику с последнего места работы. А там, т.к. я показал свою работу очень хорошо, мне и выдали вполне приличную характеристику. И я обратился к ректору нашего университета профессору Вознесенскому, который, ознакомившись со всем этим делом, разрешил мне защищать кандидатскую диссертацию».
Александр Алексеевич Вознесенский (1898–1950), известный советский экономист, был ректором Ленинградского университета в военные и первые послевоенные годы (1941–1947). В 1947 году был избран депутатом Верховного Совета СССР, в 1948 был назначен министром просвещения РСФСР, а 19 августа 1949 года – арестован по обвинению в измене Родине, участии в контрреволюционной организации и антисоветской агитации («Ленинградское дело»). Осужден и расстрелян в 1950 году. Реабилитирован 14 мая 1954 года.
«Из всех интеллигентов, с которыми я встречался, лучше всех ко мне отнесся ныне покойный ректор университета Александр Алексеевич Вознесенский, который дал мне возможность защитить диссертацию в университете», – говорил Гумилев в другом автобиографическом свидетельстве «Воспоминания о родителях» (магнитофонная запись 1986 года), готовый, кажется, снова и снова благодарить за человечность и благородство старших товарищей.
Некоторые подробности об этой поистине необычной поддержке ректора ЛГУ поведал в книге «Судьба и идеи» Сергей Борисович Лавров (1928–2000), соратник Льва Николаевича Гумилева, президент Русского географического общества (1995–2000), в 1992–2000 годах – заместитель президента Фонда Л.Н. Гумилева:
«Выгнали его из аспирантуры в декабре 1947 года явно досрочно, при готовой-то диссертации, которая была признана в официальном отзыве вполне готовой к защите. Больше того, уже были отзывы члена-корреспондента. АН СССР А. Якубовского и профессора М.И. Артамонова на книгу “Политическая история первого Тюркского каганата”, отзывы сверхположителъные. Л.Н. был в панике, что с ним было редко. Он пишет отчаянное заявление-рапорт академику В.В. Струве, а затем еще “выше” – академику И.И. Мещанинову. Последнему он писал: “Довожу до Вашего сведения, что в комиссию по переаттестации аспирантов в Институт Востоковедения представлены обо мне неверные данные, вследствие чего комиссия, как мне стало известно, решила меня отчислить. Это решение крайне несправедливо, т.к. я своевременно выполняю все обязательства, взятые на себя по плану. Прошу Вас вмешаться и дать мне возможность работать”. Но все было напрасно.
Если бы не визит Л.Н. к А.А. Вознесенскому, то эту готовую диссертацию защищать было просто негде. В “тоталитарную” пору попасть к ректору второго вуза страны было так же сложно, как сегодня, тем более, если им был сам А.А. Вознесенский. И совсем не просто это было сделать “человеку с улицы”, хуже того, “библиотекарю психбольницы”.
Но на добрых людей везло Л.Н.; притягивались они к нему, как магнитом. У грозно-величественного ректора была симпатичная и очень умная секретарша – Маргарита Семеновна Панфилова, боготворившая своего шефа. Работала еще с Саратова и, к счастью, в какой-то момент оказалась соученицей Л.Н. на истфаке. Она сделала почти невозможное – допустила Л.Н. к шефу. В результате состоялся тот самый разговор, определивший “оформление” Л.Н. как ученого.
Маргарита Семеновна после ареста А.А. Вознесенского была тоже наказана – “спущена” секретаршей к нам на геофак. Только много позже, когда “пыль улеглась”, она вернулась в ректорат и проработала там вплоть до 80-х гг. Есть такие редкие люди, которые, не будучи начальством, определяют нравственный климат учреждения, они настроены на Добро, на Справедливость. Это чувствовал каждый, кто проходил через приемную ректората. Когда в 1995 г. М.С. Панфилова умерла, проститься с ней приехало и нынешнее, и прошлое руководство университета.
Итак, после всех коллизий диссертация Л.Н. все-таки поставлена на защиту»[15].
Воспоминаний о защите диссертации немного. Марина Георгиевна Козырева, хранитель мемориального музея-квартиры Л.Н. Гумилева в Санкт-Петербурге, писала:
«Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы – и кто папа, и его мама, и откуда прибыл, и место работы. У обоих его оппонентов были какие-то дефекты речи, но Лев, который картавил гораздо сильнее их обоих, производил впечатление единственного четко и изящно говорившего… Помню, Лев Николаевич утверждал, что Тамерлан и какой-то еще восточный деспот жили в разное время, а его оппонент говорил, что – в одно, и в качестве доказательства ссылался на то, что их имена выбиты в хвалебных записях на одной скале. На это Лев Николаевич, не моргнув глазом, ответил: “Уважаемый оппонент не заметил там еще одной записи: Вася + Люба = Любовь”. И все. Гомерический хохот»[16].
Сам Гумилев о защите диссертации рассказывал в обычном стиле – грамотно, откровенно, не без сарказма («Автонекролог»):
«Есть мне было нечего, поэтому я нанялся в экспедицию на Алтай с профессором Руденко. И пока рецензенты читали мою работу (а они читали ее сверхдолго!), я заработал там какие-то деньги, вернулся и узнал, что мою работу не хотят ставить на защиту. Прошло некоторое время – месяца три, тяжелейшие в моей жизни, когда не было ни пищи, ни дров, чтобы топить печку (тогда еще было печное отопление), и вдруг мне сообщают, что можно защищать диссертацию. Я являюсь на защиту, там мне говорят: «Нет места. Две диссертации уже поставлены на 28 декабря, но вашу мы поставим первой». Ну, слава Богу! Я не думал даже, в чем дело, но оказалось все просто: против меня выдвинули заслуженного деятеля киргизской науки Александра Натановича Бернштама, который выступил против меня как специалист, опроверг моих рецензентов, пытался опровергнуть меня. 16 возражений он мне выдвинул (я их записал). Два самых крупных были: невладение марксизмом, незнание восточных языков. По поводу марксизма я тут же ему дал марксистскую трактовку моей темы (а тема была: «Подробная политическая история Первого Тюркского каганата»[17]) и обращался к Ученому совету, к моим учителям с просьбой оценить – марксизм это или не марксизм. Указал на прямые ошибки, которые допустил Бернштам. По поводу восточных языков – я с ним сначала заговорил по-персидски, а потом привел цитаты по-древнетюркски. Оказалось, что он не знает ни того, ни другого. Из 16-ти членов Ученого совета 15 проголосовали за меня, один голос был против».
А потом наступил страшный для многих ленинградцев 1949 год. Еще в силе Сталин, еще не прекратилась чекистско-сталинская «охота на ведьм». В Ленинграде и области в тот год работы лишились 2000 человек, многие из них были репрессированы, некоторые расстреляны.
Фоном новой волны репрессий стало «Ленинградское дело»[18] – серия судебных процессов в конце 1940-х – начале 1950-х годов против партийных и государственных руководителей РСФСР. Жертвами репрессий стали все руководители Ленинградских областных, городских и районных организаций ВКП(б), почти все советские и государственные деятели, которые после Великой Отечественной войны были выдвинуты из Ленинграда на руководящую работу в Москву и в другие областные партийные организации.
Анна Ахматова писала:
В Кремле не надо жить. Преображенец прав.
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь взамен народных прав.
После разгромного ждановского доклада и Постановления ЦК Анна Ахматова не сломалась, не стала подстраиваться под систему, как некоторые творческие личности, попавшие под каток репрессий, а продолжала создавать незабываемые поэтические шедевры – искренние, пронзительные, безжалостно правдивые. Корней Чуковский вспоминал в 1954 году:
«Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая… О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором: “Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же”»[19].
Свидетельство Льва Гумилева в «Воспоминаниях о родителях»:
«После этого постановления мы с мамой оказались опять в бедственном положении. С большим трудом меня приняли на работу в Музей этнографии народов СССР с зарплатой в 100 рублей, т.е. примерно на том же положении, как я был в аспирантуре. Денег у нас не хватало. Мама, надо сказать, очень переживала лишение возможности печататься. Она мужественно переживала это, не жаловалась никому. Только очень хотела, чтобы ей разрешили снова вернуться к литературной деятельности. У нее были жуткие бессонницы, она почти не спала, засыпала только уже под утро, часов так в семь, когда я собирался уходить на работу. После чего я возвращался, приносил еду, кормил ее, а остальное время она читала французские и английские книжки, и даже немецкую одну прочла (хотя не любила немецкий язык) и читала Горация по-латыни. У нее были исключительные филологические способности. Книги я ей доставлял самые разнообразные. Я брал себе книги для работы из библиотеки домой, и когда она кричала: «Принеси что-нибудь почитать», я ей давал какую-нибудь английскую книгу, например эпос о Гэсере или о Тибете. Или, например, Константина Багрянородного она читала. Вот таким образом, все время занимаясь, она очень развилась, расширила свой кругозор. А я, грешный человек, тоже поднаучился».
В опальное время мать с сыном, действительно, жили бедно, попросту голодали. И случались удивительные беседы. Об одной из них, имевшей последствием знаковую дефиницию, Лев Николаевич вспоминал так:
«Сидим мы вдвоем, мне очень хочется выпить, а денег ни копейки. Пришлось разговаривать с мамой о поэзии. Я сказал:
– Все-таки вы, мама, не то, что Пушкин и его современники. Они писали о других, о кавказском пленнике, о Евгении Онегине, о мертвых душах, вы же – только о себе. Я, я, я… Они – солнце, вы – луна, отраженный свет; они – золотой век, вы – серебряный…
– О, Лева, это интересно. Продай мне эту мысль.
– Пожалуйста (в мамином кругу было обыкновение «покупать мысли»).
Она дала мне на маленькую, которую я сразу и выпил, сбегав к Елисееву, а в «Поэме без героя» появились строки:
На Галерной чернела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл».
Именно в этот момент родилось определение целой эпохи русского искусства: Серебряный век.
И все же Лев Гумилев в очередной раз стал жертвой политических репрессий – за отца, а может, за мать, за аристократическую свою родословную и, вероятно, за необъятную эрудицию, которая уже тогда переливалась через край.
Рассказ из «Автонекролога»:
«Итак, меня приняли, правда, с большой неохотой, в Музей этнографии народов СССР на Инженерной улице в качестве научного сотрудника. Но я еще пока не получил решения ВАКа. Так я его и не дождался, потому что осенью того же 49-го года меня арестовали снова, почему-то привезли из Ленинграда в Москву, в Лефортово, и следователь майор Бурдин два месяца меня допрашивал и выяснил: а) что я недостаточно хорошо знаю марксизм, для того чтобы его оспаривать, второе – что я не сделал ничего плохого – такого, за что меня можно было преследовать, третье – что у меня нет никаких поводов для осуждения, и, в-четвертых, он сказал: «Ну и нравы у вас там!» После чего его сменили, дали мне других следователей, которые составили протоколы без моего участия и передали опять-таки на Особое совещание, которое мне на этот раз дало уже 10 лет. Прокурор, к которому меня возили на Лубянку из Лефортова, объяснил мне, сжалившись над моим недоумением: «Вы опасны, потому что вы грамотны». Я до сих пор не могу понять, почему кандидат исторических наук должен быть безграмотен? После этого я был отправлен сначала в Караганду, оттуда наш лагерь перевели в Междуреченск, который мы и построили, потом в Омск, где в свое время сидел Достоевский.
Мама присылала мне посылки – каждый месяц одну посылку рублей на 200 тогдашними деньгами, т.е. на наши деньги на 20 рублей. Ну, кое-как я в общем не умер при этой помощи.
Я все время занимался, так как мне удалось получить инвалидность. Я действительно себя очень плохо и слабо чувствовал, и врачи сделали меня инвалидом, и я работал библиотекарем, а попутно я занимался, писал очень много (написал историю хунну по тем материалам, которые мне прислали, и половину истории древних тюрок, недописанную на воле, тоже по тем данным и книгам, которые мне прислали и которые были в библиотеке)».
Наиболее точные лагерные даты в начале девяностых годов удалось опубликовать карагандинскому краеведу Юрию Попову, который добыл в архивах Караганды такую справку[20]:
«Настоящей удостоверяется, что гражданин Гумилев Лев Николаевич, 1912 года рождения, уроженец г. Пушкина Ленинградской области, русский, образование высшее, историк, до ареста проживал в г. Ленинграде, действительно арестован 6 ноября 1949 года и осужден 13 сентября 1950 года Особым Совещанием при МГБ СССР по статьям 58-8, 58-10 часть 1, 58-11 УК РСФСР сроком на 10 лет. Меру наказания отбывал в Особом Песчаном лагере МВД СССР на территории Карагандинской области, куда прибыл из Лефортовской тюрьмы МГБ СССР. 3 сентября 1951 года убыл вместе с личным делом для дальнейшего отбывания наказания в Камышлаг Омской области. Основание: архивная карточка НР СО-795».
В архивной карточке Юрий Попов нашел еще два дополнения. Л.Н. Гумилев 23 ноября 1950 года прибыл в третье отделение Карлага, а 13 декабря 1950 года был переведен в десятое лаготделение.
Другое свидетельство – письма Льва Николаевича Гумилева из мест заключения. С конца 1954 года ему предоставили возможность писать и получать корреспонденцию в Омский лагерь без ограничений.
Переписка с мамой – великим поэтом Анной Ахматовой – страдания и рефлексии двух творческих людей, интеллектуальные уроки и терзания, разговоры учителя и ученика, причем в роли учителя порой невольно выступал сын.
Письмо Льва Гумилева от 14 апреля 1955 года[21]:
«Милая мамочка,
поздравляю тебя с наступающим праздником и желаю перестать наконец болеть. Я полагал, что ты в Москве, и отправил туда письмо для тебя, а теперь пишу в Город, но, м[ожет] б[ыть], ты за это время уже будешь в кабинете редактора сдавать корейцев. Буду надеяться, что письмо тебя догонит.
Твой ответ был для меня очень огорчителен… Единственно, чего бы я хотел от тебя, это чуточку внимания, напр., чтобы ты отвечала хотя бы на те вопросы, которые я задаю тебе касательно моих личных дел, а не мимо их. Но, кажется, и это – неисполнимое желание. Ведь точно такие письма писала ты мне, когда я был на фронте, и я точно так огорчался и расстраивался. Ну, да ладно.
Я долго думал, чем бы помочь тебе в твоих восточных делах. Будь я дома, я просто объяснил бы тебе некоторые особенности вост. психологии, истории и культуры, но кроме меня это, пожалуй, никто не сможет… Самой тебе изучить историю и этнографию Востока – это и ни к чему и невозможно, – вот путь, по которому идя, можно составить себе верное, хотя и очень приблизительное впечатление о др. Китае и Корее: смотри на их картины. В ИВАН’е есть множество прекрасных изданий: Ars Asiatica, Ars Sinica, Sizin[22]… и т.п.
Но не просто смотри на картинки, а замечай века, и когда ты уловишь последовательность перехода стиля, – ты поймаешь то ощущение, которое тебе нужно, и тогда китайцы и корейцы будут твоими переводами довольны. Они вообще довольно привередливый народ. Один мой дружок, любя поэзию, заявил, что у Некрасова “слова слабые”, а у Лермонтова “сильные”. И это при том, что, хорошо понимая, он почти ничего не мог верно произнести, – т. е. звучание для него пропадало. И все-таки…
Сравнивай эпохи, и почувствуешь особенности Востока. При твоих ассоциативных способностях ты овладеешь этим методом быстро. Нет нужды в том, что ты не сможешь словами определить отличие одной эпохи от другой, ты будешь его видеть, ощущать, – и тебе тогда дастся ритм истории. Метод этот несовершенный, но лучше, чем советы востоковедов типа… У таких людей есть лишь два качества: апломб и невежество…
Посылку и 100 р. я получил. Спасибо.
Целую тебя.
(Продолжение следует)
[1] Авторство термина – за Татьяной Фроловской: Фроловская Т.Л. Евразийский Лев. Семей, «Международный клуб Абая», 2003, 248 с.
[2] Гумилев Л.Н. Старобурятская живопись: Исторические сюжеты: в иконографии Агинского дацана. М., «Искусство», 1975, с. 57.
[3] Понятия, введенные Л.Н. Гумилевым. Консорция – группа людей, объединенных, часто эфемерно, одной исторической судьбой на короткое время. Персистенты, или изоляты, или статические этносы, или реликты (синонимы) – этнические системы, находящиеся в этническом гомеостазе. Понятия и термины учителя объединены учениками Л.Н. Гумилева в словари. См., например: Ермолаев В.Ю. Толковый словарь понятий и терминов. В книге Гумилев Л.Н. «Этногенез и биосфера Земли». Л., «Издательство ЛГУ», 1989, 496 с.
[4] Гумилев Л.Н. Биография научной теории, или Автонекролог. «Знамя», 1988, №4, с. 202–216.
[5] Черняев В.Ю. Дело «Петроградской боевой организации В.Н.Таганцева. «Репрессированные геологи». М.-СПб, 1999, с. 391–395.
[6] Мавродин В.В. Образование Древнерусского государства. Л., 1945, с. 361. Очерки истории левобережной Украины. Л., 1940. Очерки по истории феодальной Руси. Л., 1949, с. 47.
[7] Удельно-лествичная система у тюрок в VI–VIII веках (К вопросу о ранних формах государственности). «Советская этнография», 1959, №3, с. 11–25.
[8] Артамонов М.И. Воевода Свенельд. «Культура Древней Руси». М., 1966, с. 33. История хазар. Л., 1962.
[9] Гумилев Л.Н. Открытие Хазарии. М., «Наука». 1966. С. 191.
[10] Гумилев Л.Н. Из истории Евразии. В книге: «Лев Николаевич Гумилев. Собрание сочинений». СПб, «Кристалл», М., «Оникс», 2005, с. 732.
[11] Кузьмин А.Г. Пропеллер пассионарности, Или теория приватизации истории. «Молодая гвардия», 1991, №9.
[12] Постановление Оргбюро ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года. «Правда», 21 августа 1946 года.
[13] Доклад т. Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». «Известия», №223, 21 сентября 1946 года.
[14] Панченко А.М. «Настоящий двадцатый век». Предисловие к переписке А.А. Ахматовой и Л.Н. Гумилева. «Звезда», 1991, №4.
[15] Лавров С.Б. Судьба и идеи. М., «Айрис-Пресс», 2007, 297 с.
[16] Козырева М.Л. Лев и Птица. «Мера», 1994, №4, с. 108.
[17] Гумилев Л.Н. Политическая история первого тюркского каганата: 546–659. Тезисы на соискание ученой степени кандидата исторически наук. Л., ЛГУ, 1948.
[18] Судьбы людей. «Ленинградское дело». СПб, «Норма», 2009, 224 с.
[19] Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1994.
[20] Рыжков В. Лев Гумилев: время Карлага. «Казахстанская правда», 13 августа 2003 г.
[21] Избранная переписка А.А. Ахматовой с Л.Н. Гумилевым. «Звезда». 1994, №4, с. 176–188.
[22] Искусство Азии, Искусство Китая, Шицзин (лаг.). Ars Asiatica издается в Париже. «Sizin», возможно, «Sirin», японский журнал «Лес истории».